Катя расстегнула сапог стоя, не садясь — зеркало загораживало вешалку, места почти не было, — и Тамара отступила на шаг в сторону, чтобы дать ей развернуться.
— Ненадолго, — сказала Катя. — Мне к девяти надо.
— Знаю, знаю.
На кухне горел только абажур над столом, желтоватый, давний. Тамара поставила чайник и достала из холодильника кусок пирога, который пекла накануне, — яблочный, немного осевший, как всегда. Катя посмотрела на него, потом на мать.
— Ешь, ешь. Он нормальный.
— Я не про то.
— Ну так ешь.
Они говорили о Максимке — сыне Кати, семи лет, которого перевели в новый класс и он поначалу не хотел идти в школу. Потом о даче Тамары: забор с одной стороны просел, сосед обещал помочь, не помог, теперь ждёт племянника, который приедет в конце мая, если не передумает. Потом о ценах на лекарства — поднялись так, что Тамара купила не ту упаковку, подешевле, и теперь непонятно, одно и то же это или нет.
Катя слушала. Отвечала. Пила чай маленькими глотками, поставив кружку точно в середину клетки на клеёнке — так, как она делала это с детства, Тамара не забыла.
В начале девятого она не встала.
Тамара не спросила почему. Убрала кружки, сполоснула, снова поставила чайник. За окном была осенняя городская тишина — когда машин почти нет, но это не безлюдье, а просто пауза между чем-то и чем-то. Катя смотрела на клеёнку, в которой отражался свет абажура — расплывшийся, неровный пятак.
— Мам, а что у тебя с ногой?
— С какой ногой.
— Ты хромала. Когда шла за чайником.
— Не хромала.
— Тамара.
Мать обернулась. Дочь называла её по имени редко — только когда хотела, чтобы та не отмахнулась. Это знание жило у Тамары где-то под рёбрами, и она о нём никогда не говорила, просто знала.
— Колено. Ничего страшного.
— Давно?
— С лета.
— И молчала.
— Ну что говорить. Болит и болит. Ты поедешь к врачу — и что? Скажешь ему за меня?
Катя ничего не ответила. Тамара разлила чай — второй, покрепче. За окном прошёл одинокий велосипед, совершенно неуместный для октября. Катя проводила его взглядом.
— Миша в командировке, — сказала она.
— Знаю, ты говорила.
— Он часто теперь. Командировки.
— Ну так.
Катя подняла кружку, поставила обратно. Тамара смотрела на её руки — широкие в запястьях, с коротко стриженными ногтями, совсем как у неё самой в сорок лет. Это было странно — видеть себя вот так, сбоку, через чужие руки.
— Мы не разводимся, — сказала Катя. — Если ты об этом.
— Я ни о чём.
— Просто — я не знаю, как у нас. Давно не понимаю.
Тамара взяла нож и начала резать пирог — не потому что хотела есть, а потому что надо было что-то делать руками. Резала аккуратно, ровными кусками. Четыре куска. Пять.
— Когда давно? — спросила она наконец.
— Года два. Или три. Я считала, потом перестала.
Тамара положила нож. Два или три года — и ни слова, ни намёка. Катя приезжала с Мишей на дни рождения, на Новый год. Миша помогал с дачей весной, Катя привозила варенье из своей смородины. Всё было как было.
— Не говорила мне, — сказала Тамара. Без упрёка — просто вслух.
— Ты бы начала советовать.
— Может, и начала бы.
— Вот.
Это «вот» повисло. Тамара не стала его трогать.
Было уже далеко за полночь. Она встала, выключила верхний свет — оставила только абажур, — и кухня сделалась маленькой, близкой. Катя смотрела на мать, как та движется: уверенно, привычно, только чуть берёжа левую ногу. Это бережение было незаметным, встроенным, и Кате стало ясно, что так уже давно — просто она раньше не смотрела.
— Ты одна не боишься? — спросила Катя.
— Чего бояться. Я тут двадцать лет одна.
— Двенадцать.
— Ну двенадцать. Всё одно.
Отец умер двенадцать лет назад, в мае, быстро, без долгой болезни. Это была тема, которую они обходили не потому что болезненная, а потому что слишком частная для каждой из них. У Тамары был свой образ мужа, у Кати — свой образ отца, и они никогда не сверяли их между собой.
— Ты скучаешь по нему? — спросила Катя.
Тамара помолчала.
— Не так, как полагается. — Она опустилась на стул. — Я сначала думала, что недостаточно скучаю. Потом перестала об этом думать.
— Как это — недостаточно?
— Ну. У нас ведь не всё было так… Я ждала чего-то другого. Всегда ждала. А что другого — сама не знала. — Тамара посмотрела на дочь. — Ты не знала этого.
— Нет.
— Я не говорила. Ты была дочка, а не подруга. Думала, так правильнее.
— А сейчас думаешь?
Тамара взяла кружку. Поставила. Сказала — негромко, ровно, как будто это был не выход в новое, а просто факт, который давно пора зафиксировать вслух:
— Я просто не была счастлива так, как могла бы. И всё. Не трагедия. Просто — не была. И ты не знала, потому что я всё время была мамой. Всё время. Даже когда ты уехала из дома — всё равно мамой. А кем ещё, я не очень понимала.
Катя не ответила сразу. Долго не отвечала.
Снаружи начал накрапывать дождь — тот октябрьский, мелкий, который не слышно, только темнеет асфальт под фонарём и появляется что-то в воздухе, что сложно назвать словом. Катя смотрела в окно, потом отвела взгляд.
— Я тоже, — сказала она наконец. — Я тоже всё время дочка. Когда сюда еду — заранее готовлюсь. Что спросишь про Максимку, что скажешь про Мишу, что надо купить тебе лекарств и узнать про забор. Я готовлюсь быть дочкой.
— И что — трудно?
— Устала немного.
Тамара смотрела на неё. Катя была немолодой уже — сорок один год, с первой сединой у висков, которую не красила, — и Тамара вдруг увидела её не как ту девочку, которую помнила из всех возрастов сразу, а как конкретного человека, сидящего напротив в чужой кухне. Чужой — потому что эта кухня была материнской, а значит, немного чужой для Кати, как бы она ни знала тут каждый ящик.
— Это я виновата? — спросила Тамара. Без горечи, серьёзно.
— Нет. — Катя покачала головой. — Я сама. Так вышло.
— Ну и я сама. Так вышло.
Они помолчали. Дождь усилился, застучал в водосток.
— Мне надо было раньше говорить с тобой вот так, — сказала Катя.
— Ты не знала как. Я не давала повода.
— Ты давала. Я не брала.
Тамара усмехнулась — не весело, а как усмехаются, когда правда попала точно в то место, куда целилась.
Около пяти утра стало светлеть — сначала совсем чуть-чуть, только окно перестало быть чёрным и стало тёмно-синим. Тамара встала, достала из холодильника яйца, поставила кастрюльку.
— Зачем? — спросила Катя.
— Поешь перед дорогой.
Катя не стала спорить.
Пока варились яйца, Катя спросила, есть ли у Тамары кто-нибудь. Ну, в смысле — мужчина, или кто. Тамара ответила не сразу.
— Был один. Три года назад. Недолго. Я не говорила.
— Почему?
— Боялась, что начнёшь переживать. Или за отца переживать — что вот, так быстро. А мне не хотелось объяснять.
— Что вышло с ним?
— Ничего не вышло. Разошлись. По-хорошему.
Катя кивнула. Яйца кипели. Тамара смотрела на кастрюльку.
— Ты не осуждаешь? — спросила она.
— Нет. Я рада, что был кто-то.
Тамара ничего не ответила. Это «рада» она возьмёт с собой — потом, когда Катя уйдёт, когда надо будет как-то прожить день. Она это знала.
Они ели молча, с хлебом, без лишних слов. За окном рассветало. Двор делался серым, потом бледно-жёлтым — с того боку, где выходило солнце.
Катя надела пальто в прихожей. Тамара стояла рядом.
— Я позвоню, — сказала Катя.
— Я знаю.
— Нет, я имею в виду — не по делу. Просто так.
Тамара посмотрела на неё. Катя смотрела в ответ — прямо, без улыбки, как человек, который сказал что-то и хочет, чтобы услышали именно это.
— Хорошо, — сказала Тамара.
Катя вышла. Тамара закрыла дверь, постояла в прихожей секунду, потом пошла на кухню — убирать кружки, мыть кастрюльку, протирать стол. За окном светало по-настоящему. На клеёнке осталось несколько крошек от хлеба, и Тамара смахнула их ладонью — медленно, не торопясь, как человек, которому некуда спешить и который это принимает.
Ваше участие помогает выходить новым текстам
Спасибо за ваше внимание к этому тексту. Оставьте, пожалуйста, отзыв — даже несколько строк в комментариях помогают нам становиться лучше. Если хотите, поделитесь рассказом в соцсетях или с близкими. Поддержать авторов вы также можете через кнопку «Поддержать». Спасибо всем, кто уже поддерживает наш канал. Поддержать ❤️.


